а и солженицын один день ивана денисовича матренин двор
А и солженицын один день ивана денисовича матренин двор
Один день Ивана Денисовича
В пять часов утра, как всегда, пробило подъём – молотком об рельс у штабного барака. Перерывистый звон слабо прошёл сквозь стёкла, намёрзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать.
Звон утих, а за окном всё так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три жёлтых фонаря: два – на зоне, один – внутри лагеря.
И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные брали бочку парашную на палки – выносить.
Шухов никогда не просыпал подъёма, всегда вставал по нему – до развода было часа полтора времени своего, не казённого, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптёркам, где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в столовую собирать миски со столов и сносить их горками в посудомойку – тоже накормят, но там охотников много, отбою нет, а главное – если в миске что осталось, не удержишься, начнёшь миски лизать. А Шухову крепко запомнились слова его первого бригадира Кузёмина – старый был лагерный волк, сидел к девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет, и своему пополнению, привезенному с фронта, как-то на голой просеке у костра сказал:
– Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать.
Насчёт кума – это, конечно, он загнул. Те-то себя сберегают. Только береженье их – на чужой крови.
Всегда Шухов по подъёму вставал, а сегодня не встал. Ещё с вечера ему было не по себе, не то знобило, не то ломало. И ночью не угрелся. Сквозь сон чудилось – то вроде совсем заболел, то отходил маленько. Всё не хотелось, чтобы утро.
Но утро пришло своим чередом.
Да и где тут угреешься – на окне наледи намётано, и на стенах вдоль стыка с потолком по всему бараку – здоровый барак! – паутинка белая. Иней.
Шухов не вставал. Он лежал на верху вагонки, с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвёрнутый рукав, сунув обе ступни вместе. Он не видел, но по звукам всё понимал, что делалось в бараке и в их бригадном углу. Вот, тяжело ступая по коридору, дневальные понесли одну из восьмиведерных параш. Считается инвалид, лёгкая работа, а ну-ка поди вынеси, не пролья! Вот в 75-й бригаде хлопнули об пол связку валенок из сушилки. А вот – и в нашей (и наша была сегодня очередь валенки сушить). Бригадир и помбригадир обуваются молча, а вагонка их скрипит. Помбригадир сейчас в хлеборезку пойдёт, а бригадир – в штабной барак, к нарядчикам.
Да не просто к нарядчикам, как каждый день ходит, – Шухов вспомнил: сегодня судьба решается – хотят их 104-ю бригаду фугануть со строительства мастерских на новый объект «Соцгородок». А Соцгородок тот – поле голое, в увалах снежных, и, прежде чем что там делать, надо ямы копать, столбы ставить и колючую проволоку от себя самих натягивать – чтоб не убежать. А потом строить.
Там, верное дело, месяц погреться негде будет – ни конурки. И костра не разведёшь – чем топить? Вкалывай на совесть – одно спасение.
Бригадир озабочен, уладить идёт. Какую-нибудь другую бригаду, нерасторопную, заместо себя туда толкануть. Конечно, с пустыми руками не договоришься. Полкило сала старшему нарядчику понести. А то и килограмм.
Испыток не убыток, не попробовать ли в санчасти косануть, от работы на денёк освободиться? Ну прямо всё тело разнимает.
И ещё – кто из надзирателей сегодня дежурит?
Дежурит – вспомнил – Полтора Ивана, худой да долгий сержант черноокий. Первый раз глянешь – прямо страшно, а узнали его – из всех дежурняков покладистей: ни в карцер не сажает, ни к начальнику режима не таскает. Так что полежать можно, аж пока в столовую девятый барак.
Вагонка затряслась и закачалась. Вставали сразу двое: наверху – сосед Шухова баптист Алёшка, а внизу – Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.
Старики дневальные, вынеся обе параши, забранились, кому идти за кипятком. Бранились привязчиво, как бабы. Электросварщик из 20-й бригады рявкнул:
– Эй, фитили!– и запустил в них валенком. – Помирю!
Валенок глухо стукнулся об столб. Замолчали.
В соседней бригаде чуть буркотел помбригадир:
– Василь Фёдорыч! В продстоле передёрнули, гады: было девятисоток четыре, а стало три только. Кому ж недодать?
Он тихо это сказал, но уж конечно вся та бригада слышала и затаилась: от кого-то вечером кусочек отрежут.
А Шухов лежал и лежал на спрессовавшихся опилках своего матрасика. Хотя бы уж одна сторона брала – или забило бы в ознобе, или ломота прошла. А ни то ни сё.
Пока баптист шептал молитвы, с ветерка вернулся Буйновский и объявил никому, но как бы злорадно:
– Ну, держись, краснофлотцы! Тридцать градусов верных!
И Шухов решился – идти в санчасть.
И тут же чья-то имеющая власть рука сдёрнула с него телогрейку и одеяло. Шухов скинул бушлат с лица, приподнялся. Под ним, равняясь головой с верхней нарой вагонки, стоял худой Татарин.
Значит, дежурил не в очередь он и прокрался тихо.
– Ще-восемьсот пятьдесят четыре! – прочёл Татарин с белой латки на спине чёрного бушлата. – Трое суток кондея с выводом!
И едва только раздался его особый сдавленный голос, как во всём полутёмном бараке, где лампочка горела не каждая, где на полусотне клопяных вагонок спало двести человек, сразу заворочались и стали поспешно одеваться все, кто ещё не встал.
– За что, гражданин начальник? – придавая своему голосу больше жалости, чем испытывал, спросил Шухов.
С выводом на работу – это ещё полкарцера, и горячее дадут, и задумываться некогда. Полный карцер – это когда без вывода.
– По подъёму не встал? Пошли в комендатуру, – пояснил Татарин лениво, потому что и ему, и Шухову, и всем было понятно, за что кондей.
На безволосом мятом лице Татарина ничего не выражалось. Он обернулся, ища второго кого бы, но все уже, кто в полутьме, кто под лампочкой, на первом этаже вагонок и на втором, проталкивали ноги в чёрные ватные брюки с номерами на левом колене или, уже одетые, запахивались и спешили к выходу – переждать Татарина на дворе.
Если б Шухову дали карцер за что другое, где б он заслужил, – не так бы было обидно. То и обидно было, что всегда он вставал из первых. Но отпроситься у Татарина было нельзя, он знал. И, продолжая отпрашиваться просто для порядка, Шухов, как был в ватных брюках, не снятых на ночь (повыше левого колена их тоже был пришит затасканный, погрязневший лоскут, и на нём выведен чёрной, уже поблекшей краской номер Щ-854), надел телогрейку (на ней таких номера было два – на груди один и один на спине), выбрал свои валенки из кучи на полу, шапку надел (с таким же лоскутом и номером спереди) и вышел вслед за Татарином.
Вся 104-я бригада видела, как уводили Шухова, но никто слова не сказал: ни к чему, да и что скажешь? Бригадир бы мог маленько вступиться, да уж его не было. И Шухов тоже никому ни слова не сказал, Татарина не стал дразнить. Приберегут завтрак, догадаются.
Так и вышли вдвоём.
Мороз был со мглой, прихватывающей дыхание. Два больших прожектора били по зоне наперекрест с дальних угловых вышек. Светили фонари зоны и внутренние фонари. Так много их было натыкано, что они совсем засветляли звёзды.
Скрипя валенками по снегу, быстро пробегали зэки по своим делам – кто в уборную, кто в каптёрку, иной – на склад посылок, тот крупу сдавать на индивидуальную кухню. У всех у них голова ушла в плечи, бушлаты запахнуты, и всем им холодно не так от мороза, как от думки, что и день целый на этом морозе пробыть.
А Татарин в своей старой шинели с замусленными голубыми петлицами шёл ровно, и мороз как будто совсем его не брал.
А. И. Солженицын. «Один день Ивана Денисовича». «Матрёнин двор»
Александр Исаевич Солженицын — автор, творчество которого одиннадцатиклассники изучают на последних школьных уроках литературы. Дальше — выпускной вечер и вступительные экзамены. В помощь школьнику. Четвертая неделя мая. 11 класс
Текст: Ольга Разумихина *
Фото: кадр из фильма Глеба Панфилова («Начало») по рассказу «Один день Ивана Денисовича»
Удивительно, как порой в течение всего нескольких десятилетий меняется отношение общественности к тому или иному писателю. Многих авторов при жизни либо не печатали, либо травили в прессе, либо и вовсе подвергали преследованиям за вольнодумство — но впоследствии признавали классиками. Другие же были баснословно знамениты, но спустя полвека оказывались забытыми. А. И. Солженицын оказался в первой группе наряду с такими величинами, как А. С. Пушкин, М. Ю. Лермонтов, А. С. Грибоедов, Б. Л. Пастернак. Да-да, даже на Пушкина, гениальность которого в наши дни ни у кого не вызывает сомнений, не раз обрушивался шквал критики — иногда со стороны властей, иногда — коллег по цеху. Так, у последних вызвала резкое неприятие первая поэма Александра Сергеевича — «Руслан и Людмила». «Как можно использовать разговорные выражения наряду с возвышенной лексикой?» — возмущались критики по поводу фразы «Людмила очи жмурит». И только со временем стало ясно, что отказ от просторечных, диалектных и даже жаргонных выражений для писателя, особенно реалиста, — это путь в никуда.
Но ладно бы только критики; и Пушкин, и Лермонтов не раз побывали в ссылке (последний — за стихотворение «Смерть поэта», в котором Михаил Юрьевич обвинял в гибели Пушкина лицемерную общественность). Ещё одному классику, А. С. Грибоедову, так и не разрешили ни напечатать, ни опубликовать «Горе от ума», а Пастернака и вовсе вынудили отказаться от Нобелевской премии. К счастью, герой нашего сегодняшнего материала — Александр Исаевич Солженицын — эту премию, несмотря на давление властей, всё-таки получил. Таким образом, он стал третьим (не считая Пастернака) российским обладателем самой престижной литературной награды. Кроме него, её в разное время получили:
А. И. Солженицын удостоился Нобелевской премии по литературе в 1970 году с формулировкой: «За нравственную силу, с которой он следовал непреложным традициям русской литературы». К тому моменту Солженицын ещё не успел создать самое известное, пожалуй, своё произведение — «Архипелаг “ГУЛАГ”», зато написал и даже опубликовал «Один день Ивана Денисовича». В 1959 году произведение вышло на страницах журнала «Новый мир». Впоследствии Солженицын в одном из интервью признавался, что сам не до конца понимает, как в те годы ему удалось обнародовать столь провокационный текст:
«Если бы не было Твардовского как главного редактора журнала, повесть эта не была бы напечатана. И если бы не было Хрущёва в тот момент — тоже не была бы напечатана. Напечатание моей повести в Советском Союзе, в 62-м году, подобно явлению против физических законов».
Из радиоинтервью BBС к 20-летию со дня выхода «Одного дня…», 1982
Но, несмотря на одобрение самого Генерального секретаря СССР Н. С. Хрущёва (который, очевидно, разрешил печать произведения, потому что стремился развенчать «культ личности» покойного И. В. Сталина), «Один день Ивана Денисовича» вызвал у многих партийных работников крайне неодобрительную реакцию. Кроме того, произведение подверглось критике других писателей, в том числе — автора «Колымских рассказов» Варлама Шаламова, которого отправляли в лагерь два раза (в общей сложности он провёл в заточении почти 20 лет). По мнению Шаламова, Солженицын написал о лагере «несерьёзно»: на самом деле испытания, выпавшие на долю политзаключённых, были куда тяжелее. А уж когда Хрущёва на посту Генерального секретаря сменил Л. И. Брежнев, за автора «Одного дня…» принялись всерьёз. В итоге в 1974 г. публикация произведений Солженицына была запрещена (на чёрном рынке тоненький томик стоил как полторы зарплаты рабочего), а самого Александра Исаевича лишили гражданства и выслали из страны. К счастью, справедливость восторжествовала: в 1991 г., после развала СССР, писатель вернулся на родину, и очень скоро его признали живым классиком. Теперь его произведения проходят в школах и в гуманитарных вузах.
«Один день Ивана Денисовича» (1959)
А. И. Солженицын называл «Один день. » повестью. Но если подходить к вопросу жанра со всей строгостью, то это скорее рассказ, пусть и непривычно объёмный: всё-таки в этом произведении всего один центральный герой (в повести их должно быть два), один «больной вопрос» — как выжить в лагере — и, соответственно, один подробно изложенный ответ на него. Несмотря на то, что Иван Денисович сталкивается со множеством персонажей, их суждения изложены поверхностно — ещё одна черта, присущая рассказу.
Как бы то ни было, рассказ (или повесть) «Один день Ивана Денисовича» — работа во многом автобиографичная. Как и главный герой Шухов, Солженицын не понаслышке знает, что такое лагерь: Александр Исаевич провёл в заключении восемь лет. Солженицына арестовали в феврале 1945 года: до этого был участником Великой Отечественной войны; за службу его даже наградили орденом Красной Звезды. Однако за три месяца до победы военная цензура перехватила письма, в которых Солженицын критиковал советскую власть. Это послужило основанием для того, чтобы приговорить будущего классика к заключению и к вечной ссылке по окончании его срока.
Иван Денисович Шухов, впрочем, попал в лагерь вовсе не потому, что критиковал власть. Его сочли немецким шпионом — на основании того, что во время Великой Отечественной он оказался в плену, но сумел сбежать:
Считается по делу, что Шухов за измену родине сел. И показания он дал, что таки да, он сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял задание немецкой разведки. Какое ж задание — ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили просто — задание.
В контрразведке били Шухова много. И расчёт был у Шухова простой: не подпишешь — бушлат деревянный [то есть гроб. — Прим. автора статьи], подпишешь — хоть поживёшь ещё малость. Подписал.
А было вот как: в феврале сорок второго года на Северо-Западном окружили их армию всю, и с самолётов им жрать ничего не бросали, а и самолётов тех не было. Дошли до того, что строгали копыта с лошадей околевших, размачивали ту роговицу в воде и ели. И так их помалу немцы по лесам ловили и брали. И вот в группе такой одной Шухов в плену побыл пару дней, и убежали они впятером. Чудом к своим попали. Были б умней — сказали б, что по лесам бродили, и ничего б им. А они открылись: мол, из плена немецкого. Из плена?? Фашистские агенты! И за решётку.
Иван Денисович отсидел уже восемь лет; до освобождения осталось два года. Но Шухов уже не считает дни, недели и месяцы — не хочет лишний раз бередить душу. Тем более что ещё непонятно, какая жизнь ждёт его на воле. В деревне осталась семья — жена, дети, — но за эти годы они стали друг другу почти чужими: «Сейчас с Кильдигсом, латышом, больше об чём говорить, чем с домашними». Да и как заработать на жизнь в родной деревне? В одном из нечастых писем супруга Ивана Денисовича рассказала, что местные жители приноровились делать фальшивые ковры — раскрашивать ненужные тряпки по трафаретам: повесишь на стену — как будто настоящий персидский ковёр. Но Шухову такая «работа» не по душе: он привык трудиться честно. А что остаётся? Идти в колхоз, потакая советской власти?
Впрочем, предыстория героя интересует Солженицына в меньшей степени, нежели будни заключённых. Они настолько однообразны, что писать о нескольких днях подряд Александр Исаевич не стал. Вот цитата из дневников писателя:
Я в какой-то долгий лагерный зимний день таскал носилки с напарником и подумал: как описать всю нашу лагерную жизнь? По сути, достаточно описать один всего день в подробностях, в мельчайших подробностях, притом день самого простого работяги. И даже не надо нагнетать каких-то ужасов, не надо, чтоб это был какой-то особенный день, а — рядовой, вот тот самый день, из которого складываются годы. Задумал я так, и этот замысел остался у меня в уме, девять лет я к нему не прикасался и только через девять лет сел и написал.
День Ивана Денисовича (он же Щ-854) расписан по минутам. Подъём, потом «полтора времени своего, не казённого, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать»; скудный завтрак. Затем — так называемый развод, то есть сбор бригад на «линейке»; обыск; исправительные работы; обед, снова исправительные работы, снова развод, обыск; наконец — ужин и отбой. Все мысли среднестатистического заключённого касаются двух тем: как не угодить в карцер — и по возможности урвать лишнюю порцию еды или помочь кому-нибудь из «богатых» лагерников. Помимо простого, доброго, но имеющего чувство собственного достоинства деревенского мужика Шухова, читатель знакомится со следующими персонажами:
Кстати, между Иваном Денисовичем и Алёшей происходит спор, который литературоведы считают своеобразным продолжением спора между двумя братьями Карамазовыми — тоже, кстати говоря, Иваном и Алёшей. Иван у Ф. М. Достоевского считает, что Бог не мог бы создать мир, в котором прольётся хотя бы одна слезинка ребёнка; а раз так, то Творец либо жесток, либо Его и вовсе не существует. Шухов у Солженицына, правда, не произносит таких глубоко философских речей, но он также не разделяет восторженную веру сокамерника. Однако баптиста Алёшу это не смущает: каких бы взглядов ни придерживался Шухов, молодой человек относится к нему тепло, ведь Господь завещал любить всех ближних, как братьев.
«Матрёнин двор» (1968)
Читатель, познакомившийся с «Одним днём Ивана Денисовича», может сперва не поверить, что повесть «Матрёнин двор» (а это, кстати, точно повесть, ведь в ней две сюжетные линии — самой Матрёны и автора) принадлежит перу Солженицына. Ведь тема — казалось бы — совершенно другая! Однако и в этой повести есть автобиографические мотивы. Автор, приезжающий в глубинку, чтобы устроиться преподавателем математики, признаётся: «Ни в одной её [России] точке никто меня не и не звал, потому что я задержался с возвратом годиков на десять». Это косвенное указание на то, что он тоже побывал в лагере для политзаключённых. Именно поэтому «даже электриком на порядочное строительство» его бы не взяли: судимость — несмываемое пятно на деловой репутации.
И всё-таки главному герою удаётся устроиться в школу, а также обрести новый дом — «перекособоченную» избу Матрёны (и снова отсылка к классике: помните, в поэме «Кому на Руси жить хорошо» у Н. А. Некрасова была Матрёна Тимофеевна?). В этой избе не переводятся мыши, а на кухне по ночам шуршат тараканы. Но герой к этому быстро привыкает, и такие «соседи» перестают его возмущать. Зато всё большую антипатию вызывают у героя односельчане Матрёны, которые пользуются её безотказностью и заставляют работать у них на огородах, а затем сами же попрекают несчастную женщину. Но Матрёна работает «в охотку» и не ждёт благодарности.
Поведение главной героини повести может вызывать у читателя вопросы. Не стоило ли Матрёне набраться смелости и отказать кому-нибудь из соседей? Ведь чем больше ты позволяешь, тем больше люди, выражаясь простым языком, «ездят на шее». Но автор не предъявляет к Матрёне претензий — напротив, он считает её святой. Не случайно сначала Солженицын хотел назвать повесть «Не стоит село без праведника». И праведник этот, разумеется, Матрёна.
Колонка «В помощь школьнику» будет полезна и тем, кто хочет просто освежить в памяти сюжет той или иной книги, и тем, кто смотрит глубже. В материалах О. Разумихиной найдутся исторические справки, отсылки к трудам литературоведов, а также указания на любопытные детали и «пасхалки» в текстах писателей XVIII— XX вв.
Один день Ивана Денисовича — Солженицын А.И.
Эта редакция является истинной и окончательной.
Никакие прижизненные издания её не отменяют.
А. Солженицын Апрель 1968 г.
В пять часов утра, как всегда, пробило подъем — молотком об рельс у штабного барака. Перерывистый звон слабо прошел сквозь стекла, намерзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать.
Звон утих, а за окном все так же, как и среди ночи, когда Шухов вставал к параше, была тьма и тьма, да попадало в окно три желтых фонаря: два — на зоне, один — внутри лагеря.
И барака что-то не шли отпирать, и не слыхать было, чтобы дневальные брали бочку парашную на палки — выносить.
Шухов никогда не просыпал подъема, всегда вставал по нему — до развода было часа полтора времени своего, не казенного, и кто знает лагерную жизнь, всегда может подработать: шить кому-нибудь из старой подкладки чехол на рукавички; богатому бригаднику подать сухие валенки прямо на койку, чтоб ему босиком не топтаться вкруг кучи, не выбирать; или пробежать по каптеркам, где кому надо услужить, подмести или поднести что-нибудь; или идти в столовую собирать миски со столов и сносить их горками в посудомойку — тоже накормят, но там охотников много, отбою нет, а главное — если в миске что осталось, не удержишься, начнешь миски лизать. А Шухову крепко запомнились слова его первого бригадира Кузёмина — старый был лагерный волк, сидел к девятьсот сорок третьему году уже двенадцать лет и своему пополнению, привезенному с фронта, как-то на голой просеке у костра сказал:
— Здесь, ребята, закон — тайга. Но люди и здесь живут. В лагере вот кто подыхает: кто миски лижет, кто на санчасть надеется да кто к куму ходит стучать.
Насчет кума — это, конечно, он загнул. Те-то себя сберегают. Только береженье их — на чужой крови.
Всегда Шухов по подъему вставал, а сегодня не встал. Еще с вечера ему было не по себе, не то знобило, не то ломало. И ночью не угрелся. Сквозь сон чудилось — то вроде совсем заболел, то отходил маленько. Все не хотелось, чтобы утро.
Но утро пришло своим чередом.
Да и где тут угреешься — на окне наледи наметано, и на стенах вдоль стыка с потолком по всему бараку — здоровый барак! — паутинка белая. Иней.
Шухов не вставал. Он лежал на верху вагонки, с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвернутый рукав, сунув обе ступни вместе. Он не видел, но по звукам все понимал, что делалось в бараке и в их бригадном углу. Вот, тяжело ступая по коридору, дневальные понесли одну из восьмиведерных параш. Считается, инвалид, легкая работа, а ну-ка, поди вынеси, не пролья! Вот в 75‑й бригаде хлопнули об пол связку валенок из сушилки. А вот — и в нашей (и наша была сегодня очередь валенки сушить). Бригадир и помбригадир обуваются молча, а вагонка их скрипит. Помбригадир сейчас в хлеборезку пойдет, а бригадир — в штабной барак, к нарядчикам.
Да не просто к нарядчикам, как каждый день ходит, — Шухов вспомнил: сегодня судьба решается — хотят их 104‑ю бригаду фугануть со строительства мастерских на новый объект «Соцбытгородок». А Соцбытгородок тот — поле голое, в увалах снежных, и прежде чем что там делать, надо ямы копать, столбы ставить и колючую проволоку от себя самих натягивать — чтоб не убежать. А потом строить.
Там, верное дело, месяц погреться негде будет — ни конурки. И костра не разведешь — чем топить? Вкалывай на совесть — одно спасение.
Бригадир озабочен, уладить идет. Какую-нибудь другую бригаду, нерасторопную, заместо себя туда толкануть. Конечно, с пустыми руками не договоришься. Полкило сала старшему нарядчику понести. А то и килограмм.
Испыток не убыток, не попробовать ли в санчасти косануть, от работы на денек освободиться? Ну прямо все тело разнимает.
И еще — кто из надзирателей сегодня дежурит?
Дежурит — вспомнил: Полтора Ивана, худой да долгий сержант черноокий. Первый раз глянешь — прямо страшно, а узнали его — из всех дежурняков покладистей: ни в карцер не сажает, ни к начальнику режима не таскает. Так что полежать можно, аж пока в столовую девятый барак.
Вагонка затряслась и закачалась. Вставали сразу двое: наверху — сосед Шухова баптист Алешка, а внизу — Буйновский, капитан второго ранга бывший, кавторанг.
Старики дневальные, вынеся обе параши, забранились, кому идти за кипятком. Бранились привязчиво, как бабы. Электросварщик из 20‑й бригады рявкнул:
— Эй, фитили! — и запустил в них валенком. — Помирю!
Валенок глухо стукнулся об столб. Замолчали.
В соседней бригаде чуть буркотел помбригадир:
— Василь Федорыч! В продстоле передернули, гады: было девятисоток четыре, а стало три только. Кому ж недодать?
Он тихо это сказал, но уж, конечно, вся та бригада слышала и затаилась: от кого-то вечером кусочек отрежут.
А Шухов лежал и лежал на спрессовавшихся опилках своего матрасика. Хотя бы уж одна сторона брала — или забило бы в ознобе, или ломота прошла. А то ни то ни сё.
Пока баптист шептал молитвы, с ветерка вернулся Буйновский и объявил никому, но как бы злорадно:
— Ну, держись, краснофлотцы! Тридцать градусов верных!
И Шухов решился — идти в санчасть.
И тут же чья-то имеющая власть рука сдернула с него телогрейку и одеяло. Шухов скинул бушлат с лица, приподнялся. Под ним, равняясь головой с верхней нарой вагонки, стоял худой Татарин.
Значит, дежурил не в очередь он и прокрался тихо.
— Ще — восемьсот пятьдесят четыре! — прочел Татарин с белой латки на спине черного бушлата. — Трое суток кондея с выводом!
И едва только раздался его особый сдавленный голос, как во всем полутемном бараке, где лампочка горела не каждая, где на полусотне клопяных вагонок спало двести человек, сразу заворочались и стали поспешно одеваться все, кто еще не встал.
— За что, гражданин начальник? — придавая своему голосу больше жалости, чем испытывал, спросил Шухов.
С выводом на работу — это еще полкарцера, и горячее дадут, и задумываться некогда. Полный карцер — это когда без вывода.
— По подъему не встал? Пошли в комендатуру, — пояснил Татарин лениво, потому что и ему, и Шухову, и всем было понятно, за что кондей.
На безволосом мятом лице Татарина ничего не выражалось. Он обернулся, ища второго кого бы, но все уже, кто в полутьме, кто под лампочкой, на первом этаже вагонок и на втором, проталкивали ноги в черные ватные брюки с номерами на левом колене или, уже одетые, запахивались и спешили к выходу — переждать Татарина на дворе.