Хайдеггер что такое метафизика конспект
Мартин Хайдеггер:
Что такое метафизика?
|
Мартин Хайдеггер (Martin Heidegger; ) — немецкий философ, один из крупнейших мыслителей XX века, который дал новое направление немецкой и общемировой философии нового времени. Известен своеобразной поэтичностью своих текстов и использованием диалектного немецкого языка в фундаментальных работах. Публикуемый текст представляет собой лекцию, прочитанную Хайдеггером 24 июля 1929 года при вступлении в должность профессора философии на общем собрании естественнонаучных и гуманитарних факультетов Фрайбургского университета. Хайдеггер подчеркнул её значение, начав с неё сборник «Путевые знаки» (Heidegger M. Wegmarken. Frankfurt am Main, 1967).
Что такое метафизика? Вопрос будит ожидание, что пойдёт разговор о метафизике. Мы от него воздержимся. Вместо этого разберём определённый метафизический вопрос. Тем самым мы сумеем, очевидно, перенестись непосредственно в метафизику. Только так мы дадим ей настоящую возможность представить саму себя.
Наш разговор мы начнём с развёртывания одного метафизического вопроса, перейдём затем к попытке разработать этот вопрос и закончим ответом на него.
Развёртывание метафизического вопроса
Философия — с точки зрения здравого человеческого рассудка — есть, по Гегелю, «перевёрнутый мир». Своеобразие нашего подхода требует поэтому предварительной характеристики. Она вытекает из двоякого свойства всякого метафизического вопрошания.
Прежде всего, каждый метафизический вопрос всегда охватывает метафизическую проблематику в целом. Он всегда и есть, само это целое. Затем каждый метафизический вопрос может быть, задан только так, что спрашивающий — как таковой — тоже вовлекается в него, то есть тоже подпадает под вопрос. Это служит нам указанием: наш метафизический вопрос должен ставиться а целом и исходя из сущностного местоположения нашего вопрошающего бытия. Мы задаёмся вопросом здесь и теперь, для нас. А наше бытие — в сообществе исследователей, преподавателей а учащихся — определяется наукой. Какое сущностное событие совершается в основании нашего человеческого бытия того, что наука стала пашей страстью?
Области наук далеко отстоят друг от друга. Способ обработки ими своих предметов в корне различен. Это распавшееся многообразие дисциплин сегодня ещё скрепляется только технической организацией университетов и факультетов и сохраняет значение только благодаря практической целеустановке отраслей. Укоренённость наук в их сущностном основании, напротив, отмерла.
И всё же — во всех науках мы, следуя их наиболее подлинной интенции, вступаем в отношение к сущему самому по себе. Как раз если смотреть с точки зрения наук, ни одна область не имеет превосходства над другой, ни природа над историей, ни наоборот. Ни один способ обработки предмета не превосходит остальные.
Математическое познание не строже, чем филолого-историческое. У него есть только характер «точности», которая не совпадает со» строгостью. Требовать от истории точности значило бы преступить против идеи специфической строгости гуманитарных наук. Отношение к миру, пронизывающее все науки как таковые, заставляет их отыскивать само по себе сущее, чтобы сообразно его существу, содержанию и способу существования сделать его предметом фронтального исследования и обосновывающего определения. В пауках происходит — согласно их идее — подступ вплотную к существенной стороне всех вещей.
Это отличительное отношение к миру, сосредоточенное на еуяцем как таковом, в свою очередь поддерживается и направляется определённой свободно избранной установкой человеческой экзистенции. В каком-то отношении к сущему находятся ведь и; донаучная и вненаучная деятельность или бездеятельность человека. У науки в противоположность им есть та характерная особенность, что она присущим только ей образом подчёркнуто и. деловито даёт первое и последнее слово исключительно самому «предмету. В такой деловитости научного исследования, определения, обоснования происходит своеобразно ограниченное подчинение науки самому по себе сущему, направленное на то, чтобы раскрытие последнего шло только от него же самого.
Эта подчинённость исследования и научной теории перерастает, далее, в основание для возможности своего рода ведущей, пусть ограниченной, роли науки внутри целого человеческой экзистенции. Особенное мироотношение науки и направляющая его установка человека могут быть полностью поняты, конечно, только если мы увидим и. уловим, что имеет место при таком мироотношении и такой установке. Человек — сущее среди другого сущего — «занимается наукой». При таком «занятии» происходит не менее как вторжение известного сущего, именуемого человеком, а совокупность сущего, — правда, так, что при этом вторжении и благодаря ему сущее раскрывается именно в том, что и как оно есть. Раскрывающее вторжение науки по-своему помогает сущему стать прежде всего «самим собой. Это троякое — мироотношение, установка, вторжение — в своём исконном единстве вносит зажигательную простоту и остроту вот-бытия 1 в научную экзистенцию. Если мы недвусмысленно берём просвеченное таким образом научное вот-бытие в своё обладание, то должны сказать:
Однако странное дело — как раз когда человек науки удостоверяет за собой свою самую подлинную суть, он явно или неявно говорит о чём-то другом. Исследованию подлежит только сущее и больше — ничто; одно сущее и кроме него — ничто; единственно сущее и сверх того — ничто.
Как обстоит дело с этим Ничто? Случайность ли, что мы совершенно само собой вдруг о нём заговорили? Действительно ли это просто манера речи — и больше ничего?
Только зачем мы заботимся об этом Ничто? Ведь как раз наука отклоняет Ничто и оставляет его как ничего не значащее. И всё-таки, когда мы таким путём оставляем Ничто, не оставляем ли мы его тем самым на месте? Хотя об оставлении на каком месте можно говорить, когда мы оставляем ничто? Возможно, впрочем, что эти метания речи движутся уже в пустоте словесной игры. В противовес им науке придётся теперь ещё раз со всей серьёзностью и трезвостью заявить, что для неё дело идёт исключительно о сущем. Ничто — чем ещё оно может быть для науки, кроме жути и бреда? Если наука здесь в своём праве, тогда ясно только одно: о Ничто наука ничего знать не хочет. В конце концов, это и есть научно строгая концепция Ничто. Мы знаем его, когда не хотим о нём, о Ничто, ничего знать.
При осмыслении нашей сегодняшней экзистенции — как определяющейся наукой — мы попали в самую гущу противоречия. Противоречие само собой развёртывается в вопрос. Вопрос ждёт только, чтобы его явно высказали: как обстоит дело с Ничто?
Разработка вопроса
Разработка вопроса о Ничто должна поставить нас в положение, исходя из которого или окажется возможным ответ, или выявится невозможность ответа. Ничто осталось при нас. Наука с равнодушием превосходства по отношению к нему оставляет его нам как то, что «не существует». попытаемся задать вопрос о Ничто. Что есть Ничто? Уже первый подступ к этому вопросу обнаруживает непривычное.
Поскольку, таким образом, нам вообще отказано в возможности сделать Ничто предметом, со всем нашим вопрошанием о Ничто мы уже подошли к концу — при условии, что в данном вопросе «логика» возвышается как последняя инстанция, что рассудок есть средство, а мышление — способ уловить Ничто в его истоках и принять решение о путях его потенциального раскрытия.
Если этот тезис правомочен, то возможность отрицания как действия рассудка и вместе с ней сам рассудок зависят неким образом от Ничто. Как он тогда может быть по отношению к Ничто решающей инстанцией? Не идет ли кажущаяся абсурдность вопроса и ответа относительно Ничто в конечном счёте просто от слепого своенравия распоясавшегося рассудка? 6
Впрочем, если уж мы не даем формальной невозможности вопроса о Ничто сбить себя с толку и наперекор ей ставим этот вопрос, то должны по крайней мере удовлетворить тому, что так или иначе остаётся основным требованием для возможности постановки любого вопроса. Если мы во что бы то ни стало должны поставить вопрос о Ничто — о нём самом, — то надо, чтобы оно сначала просто имелось в наличии. Надо, чтобы мы могли с ним столкнуться.
Где нам искать Ничто? Как нам найти Ничто? Не должны ли мы вообще, чтобы найти что-то, заранее уже знать, что оно существует? В самом деле, человек прежде всего и главным образом может искать только тогда, когда с самого начала предполагает наличие искомого. В данном случае, однако, искомым является Ничто. Неужели бывают поиски без этой заранее данной известности, поиски, которым отвечает одно чистое отыскание?
Как бы тут ни обстояло дело, Ничто нам известно, хотя бы просто потому, что мы повседневно походя и бездумно говорим о нём. Это обычное, потускневшее всей тусклостью самих по себе понятных вещей Ничто, которое так незаметно мелькает в нашем многословии, мы можем даже на скорую руку уложить в «определение»: Ничто есть полное отрицание всей совокупности сущего. Не даст ли нам эта характеристика Ничто на худой конец какой-нибудь намёк на то направление, в котором мы только и может натолкнуться на Ничто?
Совокупность сущего должна быть сначала дана, чтобы в качестве таковой целиком подвергнуться такому отрицанию, в котором объявится и само Ничто.
Но ведь даже если мы пока отвлечемся от проблематичности отношения между отрицанием и Ничто, каким мыслимым образом мы — конечные существа — можем сделать совокупность сущего доступной одновременно и в её всеобщности самой по себе и для нас? Мы, пожалуй, в состоянии помыслить сущее целиком в «идее» его совокупности, мысленно подвергнуть этот продукт воображения отрицанию и снова «помыслить» как такое отрицаемое. На этом пути мы, правда, получим формальное понятие воображаемого Ничто, однако никогда не получим само Ничто. Впрочем, Ничто ведь — ничто, и между воображаемым и «подлинным» Ничто может и не оказаться никакого различия, тем более что Ничто со своей стороны представляет полное отсутствие различий. Да ίΐ само это «подлинное» Ничто — разве оно не опять то же самое закамуфлированное, но абсурдное понятие существующего Ничто? Пусть теперь это будет последний раз, когда протесты рассудка задерживают наши поиски, правомерность которых может быть доказана только фундаментальным опытом Ничто.
Другую возможность такого открытия таит радость от близости человеческого бытия — а не просто личности — любимого человека.
Подобное настроение, когда «все» становится таким или другим, даёт нам — в лучах этого настроения — ощутить себя посреди сущего в целом. Наша настроенность не только приоткрывает, всякий раз по-своему, сущее в целом, но такое приоткрывание — в полном отличии от просто случающегося с нами — есть одновременно фундаментальное событие нашего человеческого бытия.
То, что мы называем такими «ощущениями», не есть ни мимолётный аккомпанемент нашей мыслительной и волеполагающей деятельности, ни просто побудительный повод к таковой, ни случайно наплывающее состояние из тех, с какими приходится справляться.
Впрочем, как раз когда настроения ставят нас таким образом перед сущим в целом, они скрывают от нас искомое нами Ничто. Тем более мы не станем здесь держаться мнения, будто отрицание приоткрывающегося в настроениях сущего в целом ставит нас перед Ничто. Подобное могло бы по-настоящему произойти соответственно тоже только в таком настроении, которое по самому смыслу совершающегося в нём раскрытия обнаруживает Ничто.
Случается ли в бытии человека такая настроенность, которая, подводит его к самому Ничто?
Это может происходить и действительно происходит — хоть достаточно редко — только на мгновенья, в фундаментальном настроении ужаса (страха). Под этим «ужасом» мы понимаем не ту очень частую склонность ужасаться, которая, по сути дела, сродни излишней боязливости. Ужас в корне отличен от боязни. Мы боимся всегда того или другого конкретного сущего, которое нам в том или ином определённом отношении угрожает. Боязнь перед чем-то касается всегда тоже определённого. Поскольку боязни присуща эха очерченность причины и предмета, боязливый и робкий прочно связан вещами, среди которых находится. В стремлении спастись от — от этого вот — он теряется в отношении остального, то есть в целом «теряет голову».
Ужас приоткрывает Ничто.
В ужасе «земля уходит из-под ног». Точнее: ужас уводит у нас землю из-под ног, потому что заставляет ускользать сущее в целом. Отсюда и мы сами — вот эти существующие люди 9 — с общим провалом сущего тоже ускользаем сами от себя. Поэтому в принципе жутко делается не «тебе» и «мне», а «человеку». Только наше чистое бытиё в потрясении этого провала, когда ему не на что опереться, все ещё тут.
Ужас перебивает в нас способность речи. Раз сущее в целом ускользает и надвигается прямо-таки Ничто, перед его лицом умолкает всякое говорение с его «есть». То, что, охваченные жутью, мы часто силимся нарушить пустую тишину ужаса именно всё равно какими словами, только указывает на присутствие Ничто. Что ужасом приоткрывается Ничто, человек сам подтверждает сразу же, как только ужас отступит. В ясновидении, держащемся на свежем воспоминании, нам приходится признать: там, перед чем и по поводу чего нас охватил ужас, не было, «собственно», ничего. Так оно и есть: само Ничто — как таковое — явилось нам.
В фундаментальном настроении ужаса мы достигли того события в нашем бытии, благодаря которому открывается Ничто и исходя из которого должен ставиться вопрос о нём. Как обстоит дело с Ничто?
Ответ на вопрос
Единственно важный для нашей ближайшей Цели ответ уже добыт, если мы позаботимся о том, чтобы вопрос о Ничто действительно продолжал стоять. Для этого от нас требуется воссоздать превращение человека в своё бытие, производимое с нами всяким ужасом, чтобы схватить открывающееся здесь Ничто таким, каким оно даёт о себе знать. Тем самым одновременно возникает требование категорически отклонять те характеристики Ничто, которые возникли не в виду его самого.
Ничто приоткрывает себя в настроении ужаса — но не как сущее. Равным образом оно не дано и как предмет. Ужас вовсе ве способ постижения Ничто. И благодаря ему и в нём Ничто приоткрывается, хотя опять же не так, будто Ничто являет себя в чистом виде «рядом» с жутко оседающей совокупностью сущего. Мы говорим, наоборот: Ничто выступает при ужасе заодно с сущим в целом. Что значит это «заодно с?»
При ужасе сущее в целом становится шатким. В каком смысле это происходит? Ведь сущее не уничтожается ужасом так, чтобы оставить после себя Ничто. Да и как ему уничтожаться, когда ужас сопровождается как раз совершенной немощью по отношению к сущему в целом. Скорее, Ничто даёт о себе знать, собственно, вместе с сущим и в сущем как целиком ускользающем.
При ужасе вовсе не происходит уничтожение всего сущего самого по себе; однако нам точно так же нет никакой надобности производить сначала отрицание сущего в целом, чтобы впервые получить Ничто. Не говоря о том, что ужасу как таковому чуждо эксплицитное осуществление отрицательных высказываний, с подобным отрицанием, якобы долженствующим синтезировать Ничто, мы во всяком случае опоздали бы. Мы уже до того встретились с Ничто. Оно, мы сказали, выступает «заодно с» ускользанием сущего в целом.
Ничтожение не случайное происшествие, а то отталкивающее отсылание к ускользающему сущему в целом, которое приоткрывает это сущее в его полной, до того сокрытой странности как нечто совершенно Другое — в противовес Ничто.
В светлой ночи ужасающего Ничто впервые достигается элементарное раскрытие сущего как такового: раскрывается, что оно есть сущее, а не Ничто. Это выглядящее в речи прибавкой «а не Ничто» — вовсе не пояснение задним числом, а изначальное условие возможности всякого раскрытия сущего вообще. Существо изначально ничтожащего Ничто и заключается в этом: оно впервые ставит наше бытие перед сущим как таковым.
Человеческое бытие означает: выдвинутость в Ничто.
Выдвинутое в Ничто, наше бытие в любой момент всегда заранее уже выступает за пределы сущего в целом. Это выступание за сущее мы называем трансценданцией. Не будь наше бытие в основании своего существа трансцендирующим, то есть, как мы можем теперь сказать, не будь оно заранее всегда уже выдвинуто в Ничто, оно не могло бы встать в отношение к сущему, а стало быть, также и к самому себе.
Без изиачальной раскрытости Ничто нет никакой самости и никакой свободы.
Тем самым ответ на наш вопрос о Ничто добыт. Ничто — не предмет, не вообще что-либо сущее. Оно не встречается ни само по себе, ни рядом с сущим, наподобие приложения к нему. Ничто есть условие возможности раскрытия сущего как такового для человеческого бытия. Ничто не составляет, собственно, даже антонима к сущему, а изначально принадлежит к самой его основе. В бытии сущего совершает своё ничтожение Ничто.
Только теперь наконец должно получить слово слишком уже долго сдерживавшееся сомнение. Если наше бытие может вступить в отношение к сущему, то есть экзистировать, только благодаря выдвинутое в Ничто и если Ничто изначально открывается только в настроении ужаса, не придётся ли нам постоянно терять почву под ногами в этом ужасе, чтобы иметь возможность вообще экзистировать? А разве не мы же сами признали, что этот изначальный ужас бывает редко? Что главное, мы ведь все так или иначе экзистируем и вступаем в отношение к сущему, каким мы не являемся и каким мы являемся сами, — без всякого такого ужаса. Не есть ли он прихотливая выдумка, а приписанное ему Ничто — передержка?
Но что значит, что этот изначальный ужас бывает лишь в редкие мгновенья? Только одно: на поверхности и обычно Ничто в своей изначальности от нас заслонено. Чем же? Тем, что мы в определённом смысле даем себе совершенно затеряться в сущем. Чем больше мы в своих стратагемах поворачиваемся к сущему, тем меньше мы даем ему ускользать как таковому; тем больше мы отворачиваемся от Ничто. Зато и тем вернее мы выгоняем сами себя на общедоступную внешнюю поверхность нашего бытия. И всё же это наше постоянное, хоть и двусмысленное отворачивание от Ничто в известных пределах отвечает его подлиннейшему смыслу. Оно — Ничто в своём ничтожении — как раз и отсылает нас к сущему. Ничто ничтожит непрестанно без того, чтобы мы знали об этом событии тем знанием, в котором повседневно движемся.
Что может навязчивее говорить о постоянной и повсеместной, хотя и заслоненной раскрытости Ничто в нашем бытии, чем отрицание? Оно, однако, вовсе не добавляет к данности своё Нет от себя как средство расподобления и противополагания, наподобие некой промежуточной прокладки. Да и как может отрицание извлечь Нет из самого себя, когда оно ведь только и может отрицать, если ему уже пред-дано нечто подлежащее отрицанию? А как иначе возможно увидеть в отрицаемом и подлежащем отрицанию нечто обречённое на «Нет», если не за счёт того, что всякая мысль как таковая заранее уже имеет Нет в виду? Нет со своей стороны способно открыться только тогда, когда его источник, то есть ничтожение, в качестве которого пребывает Ничто, и, стало быть, само Ничто выходят из своей потаённости. Не Нет возникает в силу отрицания, а отрицание коренится в Нет, проистекающем из ничтожения Ничто. Отрицание есть лишь вид ничтожащего поведения, то есть такого, которое заранее уже опирается на ничтожение Ничто.
Тем самым вышеназванный тезис в общих чертах у нас доказан: Ничто — источник отрицания, не наоборот. Если таким образом могущество рассудка надламывается в области вопросов о Ничто и о бытии, то решается и судьба господства «логики» внутри философии. Сама идея «логики» распадается в водовороте более изначального вопрошания.
Как бы часто и разнообразно отрицание — высказанное или нет — ни пронизывало собой всякое мышление, оно ни в коем случае не служит единственным полноправным свидетельством открытости Ничто, сущностно принадлежащей нашему бытию. По сути дела, отрицание нельзя принимать ни за единственный, ни даже за главный род ничтожащего поведения, в котором наше бытие сотрясается ничтоженьем Ничто. Бездонней, чем простая уместность обдуманного отрицания, — жёсткость действия наперекор и режущая острота презрения. Ответственней — мука несостоятельности и беспощадность запрета. Тягостней горечь лишения.
Эти возможности ничтожащего поведения — силы, среди которых наше бытие несёт, хотя и не преодолевает, свою заброшенность, — вовсе не разновидности простого отрицания. Это не мешает им, конечно, выражаться в Нет и в отрицании. Тем самым отрицание с особенной ясностью выдаёт свою пустоту и широту. Сплошная пронизанность нашего бытия ничтожащим поведением — свидетельство постоянной и, разумеется, затененной распахнутости Ничто, в своей изначальности обнаруживаемого только ужасом. Но именно благодаря этому постоянному скрытому присутствию изначальный ужас в нашем бытии большей частью подавлен. Ужас — с нами. Он только спит. Его сквозное дыхание веет в нашем бытии — меньше всего в склонном «ужасаться»; неприметно — в деловитом с его «да — да» и «нет — нет»; раньше всего в затаенном; уверенней всего в потрясённом и дерзновенном человеческом бытии. А последнее осуществляется только через то, на что себя растрачивает, чтобы сохранить таким образом своё последнее величие.
Ужас, сопутствующий дерзанию, не терпит никакого противополагания себя ни радости, ни уютному самодовольству мирных занятий. Он состоит — по сю сторону подобных противоположностей — в тайном союзе с окрыленностью и смирением творческой тоски.
Изначальный ужас может проснуться в нашем бытии в любой момент. Для этого совсем не надо, чтобы его разбудило экстравагантное событие. Глубине его действия отвечает мелочность возможных поводов для него. Он постоянно готов ворваться к нам, и всё же врывается, вырывая почву из-под наших ног, лишь очень редко.
Выдвинутость нашего бытия в Ничто на почве потаённого ужаса есть перешагивание за сущее в целом: трансценденция.
Наше вопрошание о Ничто призвано продемонстрировать нам метафизику саму по себе. Название «метафизика» идёт от греческого μετά τα φυσικά. Этот удивительный титул был позднее истолкован как обозначение такого исследования, которое выходит μετά — trans — «за» сущее как таковое.
В каком смысле вопрос о Ничто пронизывает и скрепляет собой совокупное целое метафизики?
О Ничто метафизика издавна высказывается в одном известном — конечно, многозначном — тезисе: ex nihilo nihil fit, из Ничто ничего не возникает. Хотя при разборе этого тезиса Ничто само по себе никогда, собственно, проблемой не становится, зато в свете того или другого взгляда на Ничто здесь находит выражение соответствующее принципиальное и определяющее понимание сущего. Античная метафизика берёт Ничто в смысле не-сущего, то есть неоформленного материала, который не может сам себе придать образ оформленного сущего, являющего соответственно тот или иной «вид» (эйдос). Сущее тут — самообразующийся образ, который в качестве такового предстаёт в зримой спределённоети (облике).
Источник, правомерность и границы этого понимания бытия так же мало подвергаются выяснению, как и само Ничто. Христианская догматика в противовес этому отрицает истинность положения ex nihilo nihil fit, одновременно наделяя Ничто новым значением в смысле полного отсутствия внебожественного сущего: ex nihilo nihil fit — ens creatum. Ничто становится теперь антонимом к подлинно сущему, к summum ens, к богу как ens increatum. И опять интерпретация Ничто указывает на основополагающее понимание сущего. Но метафизическое рассмотрение сущего располагается в той же плоскости, что и вопрос о Ничто. Вопросы о бытии и о Ничто как таковых одинаково опускаются. При этом никого не смущает даже го затруднение, что если бог творит из ничего, то как раз он должен находиться в определённом отношении к Ничто. Вместе с тем, если бог есть бог, то знать Ничто он не может — постольку, поскольку «абсолют» исключает из себя всякое «ничтожество».
Эта черновая историческая ретроспектива демонстрирует Ничто как антоним собственно сущего, то есть как его отрицание. Когда же Ничто становится неким образом проблемой, то происходит вовсе не просто лишь уточнение этого контрастного соотношения, но впервые только и возникает собственно метафизическая постановка вопроса о бытии сущего. Ничто уже не остаётся неопределённой противоположностью сущего, а приоткрывает свою принадлежность к бытию сущего.
А в каком смысле вопрос о Ничто, поскольку он метафизический, вбирает в себя наше вопрошающее бытие? Мы характеризуем наш здешний и нынешний опыт бытия как сущностно определяемый наукой. Если наше определяемое ей бытие связано с вопросом о Ничто, то этот вопрос должен делать его проблематичным.
Наше научное бытие приобретает свою простоту и заострённость благодаря тому, что подчёркнутым образом вступает в отношение к самому по себе сущему и только к нему. Ничто науке хотелось бы с жестом превосходства отбросить. Теперь, однако, при вопрошании о Ничто обнаруживается, что это наше научное бытие возможно только в том случае, если оно заранее уже выдвинуто в Ничто. Таким, каково оно есть, оно понимает себя только тогда, когда не отбрасывает Ничто. Прославленные трезвость и всесилие науки обращаются в насмешку, если она не принимает Ничто всерьёз. Только благодаря открытости Ничто наука способна сделать сущее само по себе предметом исследования. Только когда наука эк-зистирует, отталкиваясь от метафизики, она способна снова и снова отстаивать свою сущностную задачу, которая заключается не в собирании и упорядочении знаний, а в каждый раз заново достигаемом размыкании всего пространства истины природы и истории.
Вопрос о Ничто нас самих — спрашивающих — ставит под вопрос. Он — метафизический.
Человеческое бытие может вступать в отношение к сущему только тогда, когда оно выдвинуто в Ничто. Выход за пределы сущего совершается в самой основе нашего бытия. Но такой выход и есть метафизика в собственном смысле слова. Тем самым подразумевается: метафизика принадлежит к «природе человека». Она не есть ни раздел школьной философии, ни область прихотливых интуиции. Метафизика есть основное событие в человеческом бытии. Она и есть само человеческое бытие. того, что истина метафизики обитает в этом бездонном основании, своим ближайшим соседом она имеет постоянно подстерегающую её возможность глубочайшей ошибки. Поэтому до серьёзности метафизики науке со всей её строгостью ещё очень далеко. Философию никогда нельзя мерить на масштаб идеи науки.
Примечания
Жизнь, движенье разрешились
В сумрак зыбкий, в дальний гул…
Час тоски невыразимой…
Всё во мне, и я во всём…
Сумрак тихий, сумрак сонный…
Переполни через край…
Дай вкусить уничтоженья,
С миром дремлющим смешай!
(Тютчев Ф. И. Тени сизые смесились… 1836)
Есть час один, проникнутый тоской,
Когда…
Всё тихо и молчит…
И сердце в нас подкидышем бывает…
Всё вокруг него и пусто и темно!